facebook ВКонтакте twitter Одноклассники
Электронный литературный журнал. Выходит два раза в месяц. Основан в апреле 2014 г.
Книжный магазин Bambook        Издательство Лиterraтура        Лиterraтурная Школа
Мои закладки
№ 140 июнь 2019 г.
» » Андрей Тавров. ВНЕВРЕМЕННОЕ СЛОВО

Андрей Тавров. ВНЕВРЕМЕННОЕ СЛОВО


Избранные эссе


ЗАМЕТКИ О НЕО-СИМВОЛИЗМЕ

Мне кажется, что выход из поэтического кризиса, площадь которого условно охвачена интеллектуальными играми в актуальную поэзию с одной стороны и невежественными (и все более невежественными) сочинениями, где слова ополоумели от того, что с ними пытается сделать автор, с другой —  возможен. Если интеллектуальным упражнениям явно недостает отваги, прорыва и жизни (при избытке мышления и образования), то другому флангу поэзии хорошо бы поучиться вкусу и почитать достойных авторов, задавая себе вопрос: а в чем же состоит их достоинство?

Один из вариантов выхода из кризисной ситуации я вижу в возвращении к словесному символу, как слову разомкнутому, слову живому, не равному себе, но устремленному к тому, что превышает его наличные и очевидные смыслы и его функционирование как контекстуального знака.

Но тут нужны пояснения. Символизм стал кончаться еще при жизни его создателей (впрочем, как и футуризм, и акмеизм). Основной и не очень высокого уровня осмысления упрек к символическим стихам состоял в том, что все вещи символических стихов перестали быть сами собой и отсылали к другим смыслам и идеям: роза —  к Деве, чашка к Граалю и т.д. В этом виделась путаница, и виделась порой справедливо, ибо держать такой уровень, как уровень «Кормчих звезд» или «Стихов о Прекрасной даме» было непросто, а вот играть в символизм — занятие куда более элементарное и многие стали участниками этих игр, что и привело к деградации символистической поэзии.

Но высота и честность некоторых стихотворений Блока остается до сих пор планкой, которую хочется также попробовать взять, не участвуя в игре на понижение, в игре в телесность и в прочую конкретику саму по себе, саму в себе замкнутую под видом того, что она замкнута на язык.

Итак, я вижу возможность появления нео-символизма, назову это пока что рабочим термином. Суть его сводится к следующему. Символическое слово, как пишет Аверинцев, отправляло читателя в бесконечное путешествие от одного понятия и смысла к другому, пока не приводило к высшему и единому. Мне кажется, что упрек в том, что чайник больше не чайник, а роза не роза легко снимается следующим образом.  Если старый символизм отсылает читателя от слова о вещи к другим вещам и смыслам, то новый другие вещи и другие смыслы в слове о вещи —  содержит. Можно сказать, что новое слово-символ из них всех потенциально состоит, и если розе надо акцентировать в себе Деву или Страдание, а плечу —  яхту или молоко, то акцент этот происходит в мгновенном мирочувствие самого пишущего и неявным образом отзывается в общем смысле избранного слова. Грубо говоря, роза не перестает быть розой, но сквозь эту розу на вас может глянуть, как у Гоголя, женское лицо или рана солдата в госпитале. Такой символ оставляет в покое достоинство вещности, телесности, но содержит в себе возможность заглянуть в ее составляющие, как как это делает Данте, заглядывая в себя при помощи путешествия по планетам, которые, как ему было известно, находятся не где-то далеко, а внутри него самого. Данте путешествовал в теле, и тело свое он не потерял в Райском восхождении, но на каждом новом уровне подъема, он видел свои новые возможности, акценты и обретал новое восприятие телесности.

Язык, как и все в мире форм – голографичен. И, на самом деле, в одном слове содержится не какой-то один символизируемый предмет, а точнее – вещь. В одном слове содержаться и потенциально, и скрыто-актуально – все остальные слова, а, следовательно, и все возможности символизации этим словам присущие. Но я не призываю идти столь далеко. Как я уже сказал слово нового символизма больше не отсылает, но содержит; и то, что оно содержит, знает в момент создания сам автор, предлагая читателю почувствовать и угадать новый цвет, вес и смысл символического, а значит, живого слова.

И тут мы входим в мир вещи и интуиции, без которых поэзии нет.



ВНЕВРЕМЕННОЕ СЛОВО

Вполне ненаучное наблюдение. Первые слова, обладая формой, тем не менее существовали вне времени. Лирическое стихотворение хранит эту память и само стремится расположиться вне времени —  в послевкусии или в области так называемого "предчувствия", препоручив время в собственность своему чаще всего легендарному автору, его судьбе, биографии и ее фактам (Г. Гачев) и само оставшись налегке... В этом волшебство лучших лирических вещей.

Но чтобы сегодня расслышать вневременное слово, надо вслушиваться в него из того пространства, из которого оно пришло, оно верит, что мы это сделаем.

Мгновенные смыслы «Адама» — вот что была первая радостная "речь" на Земле, немного похожая на сегодняшнее мгновенное в морозе вспыхивание снежинок под ногами на Малой Грузинской, в лучах фонарей —  не длясь, они тем не менее, не исчезали, удерживая весь блестящий ковер смыслов разом.



О СООБЩЕСТВАХ

Любое сообщество непроизвольно генерирует гипнотическое поле, погружающее своих участников в состояние измененного сознания. И если в толпе во время бунта или на трибунах во время футбольного матча это очевидно, то в других случаях —  в сообществе литературном, научном, интеллигентском, филателистов, букинистов — это не бросается в глаза, но, тем не менее, отход от незамутненного сознания все равно происходит, и происходит он все в ту же самую сторону —  коллективного гипноза. А это словосочетание означает потерю себя. 

В любом сообществе происходит потеря себя за одним исключением. Редкие сообщества, основанные на чувстве любви и сострадания, выполняют как раз обратную функцию —  позволяют, потеряв себя в другом, обрести себя в другом на куда более высокой ступени духа, чем бывшая до этого. 

Это идеальная церковь (невидимая), это медитативные группы, руководимые пробужденным мастером, это редчайшие неэгоистические семьи, верю, что такие есть.

И это — когда ты стоишь в окружении деревьев, или под дождем, или у озера.



О ПОИСКАХ ЖИЗНИ

Я устал. Устал от большого города, от метро, от карусели дел, похожих одно на другое, устал от недостатка жизни. Под жизнью я понимаю жизненный порыв, который иногда настигает, как в детстве, и все вокруг преображается – деревья становятся больше деревьями, чем раньше, синее небо становится более синим, начинаешь чувствовать легкость, желание попрыгать на одном месте, сделать какую-то глупость, серебряные и золотые звездочки проходят сквозь тебя чудным ветром, а самое главное – чувствуешь саму жизнь, одновременно и парадоксально - и в движении и покое. 

И вот я у моря, в холодном весеннем ветре, в запахе водорослей и цветов, а потом мы едем в горы, спускаемся в ущелья к речке, залезаем в ледяное озерцо темно-синего цвета под обрывом, разглядываем лужу с тритонами, головастиками, лягушками, с какими-то невиданными существами. Я ищу жизнь и нахожу ее. Бродят по дороге лошади и козы, смотрят снежные вершины, выводят трели черные дрозды, трепещут в ветре веера пальм (звук детства!) а в городе даже цветут розы. И еще звук прибоя, когда лежишь в одежде на едва теплой гальке, тихая пульсация, ритм крови.

На третий день моих жадных поисков жизненной прибавки в наш домик в невысоких горах приехал Серега Сидоров и попросил показать какую-нибудь простую медитацию. Мы пошли за дом, на небольшую площадку у огорода, освещенную солнцем – именно отсюда открывается вид на снежные горы и поворот горной дороги, исчезающей за ближайшим склоном. Там мы сели напротив зацветающих яблонь, лицом к далекому морю, я объяснил, что надо делать/не делать и мы стали пробовать. 

Через несколько минут внутреннего «путешествия» я тихо открыл глаза, и в этот момент порыв ветра тронул ветку яблони. С нее одна за другой слетели две белых точки и, задержавшись в воздухе, пошли к земле. 

Я сейчас пишу про белые точки по двум причинам: во-первых, я не хочу называть их лепестками, потому что они были именно непонятными и очень белыми точками, почти звездами, а во-вторых, в них было столько жизни, сколько лепестку на себе не унести, во всяком случае, из тех лепестков, который я видел много раз на ходу, восхищаясь и задерживая на них взгляд. 

Эти две точки готовы были понести на себе весь город внизу и горы, и дорогу, и нас с Серегой, как несут огромную раковину острые и белые кончики ее шипов. И дом за спиной, и удары пульса, и шум моря, и чудесную лужу с тритонами и головастиками – все сразу, потому что они и были жизнью, одной на всех.

Потом я отвечал на Серегины вопросы и думал, что то прикосновение жизни, которое я испытал, созерцая мгновенный полет двух белых точек, ничем не отличается от ощущения, которое я испытывал в Москве, у себя дома, сосредотачиваясь по утрам на полчаса, «проходя» вглубь своего дыхания или за мысли. 

Вот именно. Моя родина, этот город и горы – прекрасны даже сейчас, когда вокзальная площадь стала напоминать московскую толчею, когда многие места не узнать из-за выросших, как грибы неказистых современных домов, перестроенного порта и все более озабоченных людей, набивающихся в автобусы, зажав в руке айфоны.

Но обнаруженный парадокс состоял в том, что в поисках жизненного порыва, прибавки к жизни мне не надо ехать куда-то далеко, чтобы их ощутить. Достаточно остановиться, выйти из мировой и очень конкретной озабоченности (телефоны, поездки, обязанности, нехватка времени, сломавшийся компьютер, который надо чинить, статья, которую надо сдать к завтра, у каждого – свой набор) и начать прислушиваться к дыханию – собственному и единому со всеми, и хорошо, если есть рядом Серега, который спросит: расскажи, как медитировать. И рассказывая, а потом медитируя, обязательно найдешь то, что искал, и, как всегда, не там, где искал. А в близости человека, пытающегося разобраться с собой и своими проблемами, в неожиданном полете лепестков с яблони, и , конечно же, в присутствии того, что неизменно, что и есть ты и мир одновременно, что и есть большее, чем ты и мир.



ЧУЖОЕ СОКРОВИЩЕ

Пока ритм Гомера, Вийона, Рембо, Тредиаковского, Баратынского... не растворился в нашей крови, не стал нашим, как нашей является кровь и ее ритм, мы не найдем свое и за СВОЕ будем выдавать неудачные попытки писать стихи без глубины гула и глубины смысла (если угодно, без глубины, достигнутой каноном), попытки, которые кому-то показались достойными либо внимания, либо соучастия. Наша физическая кровь "традиционна", и она не мешает поразительной новизне, если только нам будет дарована возможность ее обретать. То же самое и с Гомером и Батюшковым — не мешающими нам находить себя и свое, но участвующими в поиске новизны, — и не случайно второй из них обмолвился про то, что чужое —мое сокровище. Все великие модернисты знали про это.



СИТУАЦИЯ МАРИНЫ

Стихотворение Т. С. Элиот «Marinа» относится к моим любимым. Более того, однажды по ряду ведомых и не ведомых причин мне удалось прочитать его таким образом, что с тех пор оно навсегда стало для меня «иконой» поэзии – явленной формой неявленной поэтической сущности, не дающейся ни мысли, ни концепции, ни формуле.

Переводы этого стихотворения, кажется, не очень удачны – то бойкая параллельная рифма в медитативном поле, то слово, чуждое русскому языку в последних строчках, но не в этом дело. Дело в том, что ни один перевод, на мой взгляд, не сумел передать качество мгновения, которому посвящено это удивительное стихотворение.

Что же в нем происходит?

«Marina» предварена эпиграфом из трагедии Сенеки «Безумный Геркулес», который звучит так: Что за область, что за страна, что за часть мира?» Эти слова произносит пробудившийся от своего безумия Геркулес, только что убивший своих детей. Латинская фраза запечатлевает мгновение пробуждения героя к реальной жизни, от которой его отторгло насланное на него помешательство. Причем, переход к ней еще только происходит, герой ушел от прежнего восприятия мира, помраченного, но мир, в котором светит свет сознания, им еще не узнан, в нем он еще не сориентирован, его он пока что не узнает, он кажется ему – другим.

Во-вторых, ситуация стихотворения «Marina» опирается на сюжет шекспировской пьесы «Перикл», сюжет которой сводится в конце концов к тому, что царь Перикл разыскивает свою пропавшую дочь, родившуюся в море во время бури (Марина – морская) и оставленную им тогда на попечение добрых людей. Он пересекает моря, посещает дальние страны, перемещаясь по следам утраченной Марины, которая к этому времени стала уже взрослой девушкой, и наконец несчастному отцу показывают ее могилу.

Страшное известие повергает Перикла в тяжелое состояние – он отказывается от общения с людьми, перестает разговаривать, жизнь для него теряет всякий смысл, он впадает в некое «окаменение». Три месяца пребывает он в каюте корабля в немоте, в недвижимости, в отчаянии. И вот, однажды на корабль приводят молодую женщину, обладающую по слухам великой чистотой, красотой и владеющей искусством пения. Ее ведут к несчастному больному с надеждой на то, что общение с певицей каким-то образом ему поможет. И тут случается непредвиденное. Перикл заговаривает с девушкой и узнает в ней свою дочь, которую считал умершей, он словно воскресает, он слышит музыку небесных сфер…

Этот эпизод и взял Элиот для передачи… чуда, для воссоздания скачка пробуждения сознания уже не шекспировского Перикла, а некоего анонимного персонажа, которым может быть и автор/рассказчик, и читатель, и любой человек на свете. И все стихотворение посвящено этому ускользающему от описания, внесловесному переживанию, не дающемуся даже самым изощренным поэтам. То, что нельзя описать – можно обозначить косвенно, и Элиот создает в своем стихотворении ситуацию, в котором внимательный и чуткий читатель способен пережить состояние пробуждения, что в точности соответствует теории «объективного коррелята», выдвинутой автором в его теоретических статьях.

Смотрите, что тут происходит – ушедший в сумеречный мир Перикл (в стихотворении анонимный повествователь-герой) видит молодую девушку, пребывая в это время в мире и на планете, на которой его дочь его мертва, а жена погибла, пребывая в неотменяемой реальности беды, реальности погасших вещей, тупиковых ситуаций, умолкнувших птиц, тусклых предметов, немых «сосен», непроглядного «тумана».

И в тот момент, когда он узнает дочь, планета, на которой он живет, вместе со всем, что на ней есть  –  преображается. Он слышит удары пульса, он видит волшебное лицо, незнакомая девушка становится его дочерью, события, звуки и предметы внезапно обретают глубинный, тайный и радостный смысл, сама его жизнь погружена теперь в столь глубинное измерение, что слышит (в пьесе) «музыку сфер». Одним словом, весь мир изменился полностью и произошло это в мановение ока.

И вот что тут главное. Ведь внешне ничего не изменилось. И даже ничего не произошло. Для тех, кто стоит в этот момент рядом – никакого преображения мира, никакого изменения не произошло и не случилось. Корабль пребывает все тем же кораблем, матросы – теми же матросами, девушка, как была прекрасной девушкой, так ей и осталась, звуки волн и голосов – звучат по-прежнему, и лица вещей и людей все те же.  Внешне (объективно) мир не менялся. Но герой живет теперь в новом мире. Он живет в «тот же самом мире», но таком «том же самом» мире, который, не меняясь, полностью изменил свои смыслы. И в стихотворении как раз и запечатлен переход из мира «с клыками собак» в таинственный и радостный мир одновременно «бесконечно далекого и бесконечно близкого». Несомненная и стойкая память говорит герою стихотворения одно (о смерти дочери и жены, о погасшей вселенной), а восприятие раскалывает несомненность ее доводов и льет вместе с физическим светом, идущим в глаза, нефизический, умный свет  –  в сердце.

Стихотворение повествует о великой метаморфозе пробужденного к новому существованию человека, оказавшегося, благодаря любви и отчаянию в пробужденном к новому же существованию таинственном и небывалом мире, испытавшем космический сдвиг, который герой и создал, и разделил, и постиг, и при этом во время невероятной метаморфозы - ни для кого из окружающих ничего значительного или даже заметного не произошло.

Правда, у Шекспира через какое-то время некоторые из присутствующих, подхваченные незримой метаморфозой, вослед за Периклом тоже начинают слышать музыку сфер. И этот много значительный намек на способность чуда повести за собой и других, сделанный великим драматургом, не мог не быть учтен автором «Марины».

Геракл пробудился от безумия, он пока еще не знает новых имен новых краев (не изменившихся ни для кого), и главное тут для него  –  не назвать их старыми именами, когда узнаешь в них то, что знал прежде – знакомую местность. Иначе можно их потерять снова.

Находясь в безумии, не осознаешь, что ты в безумии. Находясь в безумии коллективном, в его гипнотическом мире, не знаешь, что ты ненормален. Но пробуждение возможно для каждого. Во всяком случае, для многих оно может начаться с внимательного чтения этого удивительного стихотворения.



ТВОРИТЬ НЕ-РАСПАД

Нам всем известно, что все физические формы, которые мы воспринимаем в течение дня – зубная щетка, чашка кофе, тело жены, автомобиль – на самом деле всего лишь поток электронов, энергетические вибрационные пакеты, которые благодаря лишь дешифровальным способностям наших рецепторов и мозга считываются нами в качестве перечисленных форм. Отсюда следует, что все они – иллюзия, а наша жизнь – что-то вроде кинофильма, идущего на экране. Кто-то вживается в эти формы и коллизии настолько, что может плакать и радоваться за героев, ощущая себя участником событий, а кто-то осознавать, что перед ним лишь белый экран, на который проецируются квадратики кинокадров, на которых нет ни движения, ни времени. И этот человек скажет – реален лишь белый экран или поток света, идущий на него – все же формы иллюзорны. Примерно так воспринимает мир (конечно, я говорю в сильно упрощенном виде) вульгарный буддизм. Отсюда следует, что мир, в котором мы живем нереален, иллюзорен. Но вот что пишет один из буддийских учителей, один из самых глубоких на сегодняшний день, недавно от нас ушедший:

«Мир реальности включает в себя лимонники и клены, горы и реки. Если вы видите мир, он предстает в своей совершенной реальности. Если же вы не видите его, тогда он остается миром призраков и рассудочных представлений, миром рождения и смерти» (Тик Нат Хан).

Итак, даже с точки зрения буддийского учителя – этот поток атомов, эти квадратики киноленты, этот мир, несет в себе нечто реальное, более того, может быть увиден как сама реальность, и даже как сама совершенная реальность, если мы умеем видеть.

Любые формы неустойчивы. Каждый человек, каждое дерево, каждая галактика с ее солнцами – обречены на распад, и это закон материального мира. Отчего же тогда христианин Бердяев, вглядываясь в глаза любимого кота, утверждает, что и кота он должен встретить в жизни вечной, не говоря уже о любимых людях. Итак, какая же интуиция, включается в миг созерцания таким образом, что сообщает нам о таинственном не-распаде формы, о способности ее удержания? Что опознается в созерцании как сила, удерживающая форму от распада. Ведь даже наш буддийский учитель вряд ли будет утверждать, что лимонники и клены, воспринимаемые как сама Реальность, способны сохранить свою форму надолго, настолько долго, что можно говорить, как это делает русский философ, об их вечной жизни. Куда денется этот поток электронов, каким образом сохранится то, что раньше на время было обеспечено соответствием энерго-вибрационного пакета и «снимающих» изображение объекта человеческих рецепторов, расшифровываемых мозгом как кот или дерево, или человеческое лицо?

И возникает вопрос – если даже какие-то вещи как носители форм и уйдут таинственным и неведомым пока что способом от распада, от исчезновения, от деконструкции, то по какому принципу – одни уйдут, а другие исчезнут вовсе. Какая сила способна сделать распад не-распадом?

Когда я впервые стал читать восточных учителей, в частности Вивекананду, мне показалось, что я нашел ключ к формированию себя самого и мне в то время собенно была близка система дыхательных и физических упражнений – хатха-йога и пранаяма. Я поделился своими впечатлениями с отцом Александром Менем. В ответ он сказал: обратите внимание, что восточные учителя единогласно говорят, что все это работает лишь тогда, когда соблюдены основные нравственные принципы, примерно те же самые, что и наши 10 заповедей.

Я помню, как долго обдумывал этот ответ и долго не мог понять, какое отношение этика имеет к системе упражнений, которые должны меня вот-вот привести к чудесным результатам.

На сегодняшний день (я пишу пока что кратко, конспективно) становится ясно, что именно этические принципы являются теми самыми «лучами вечности», силами, которые способны удержать лимонники и клены от метаморфозы исчезновения. Не внешняя красота, которая лишь одна из форм, а таинственное присутствие некоторой этической составляющей, пронизывающей любую форму – от изображения «Венеры с зеркалом» до весенней почки на ветке. Ложно понятое «красота спасет мир» ведет к катастрофическому легкомыслию, подразумевающему, что раз форма красива (на сегодня, скорее, даже – остроумна) – она способна быть бессмертной и истинной.

Давайте обратим в связи с этим высказыванием внимание на то, что самые глубокие европейские художники, например, Рембрандт или Ван-Гог пренебрегали как правило «красотками» и «красавцами». Натурой им служили люди далекие от физического совершенства, а проще сказать – обычные персонажи, старики, старухи, проститутки, почтальоны… Веласкес же, например, вообще предпочитал изображать уродцев, карликов. Но почему же их изображения словно уходят от времени, почему они заставляют нас вглядываться в себя все внимательнее, словно бы приковывая наш взгляд к чему-то невероятно хрупкому и в силу этой хрупкости вовсе не отменимому, да так не отменимому, что хочется сказать, что не отменимому  –  никогда. И в силу этого, в силу этого вечного «сейчас», которое просвечивает в их фигурах и лицах, они не только обретают превозмогающую все их несовершенства красоту, но и дают понять зрителю, что эта красота куда более истинна, чем красота очередной супермодели на глянце обложки.

Форма этих картин не распадется, даже будучи уничтожена физически.

Что же ее удерживает от распада? –  Этика.

Лучи вечности идут не от конструкции, не от концепта, не от мысли и не от «красоты» как внешнего совершенства – все это формы, суть которых коренится в их временности, в невозможности не-распада, ибо «все течет» по Гераклиту и по природе самих текущих вещей нашего универсума. Но есть невероятная и таинственная сила, которая не дает лопнуть мыльному пузырю формы – и это, как ни странно, сила добра. Та самая, о которой я слышал с детства, когда бабушка мне говорила: нехорошо обманывать, не надо убивать птичек, не обижай слабых. Вот эти–то «серые» и скучные, особенно в нашем ярком мире правила и оказываются на деле, когда с глаз спадает общеобязательная повязка слепоты, той самой невероятной энергией, во много раз превышающей внутриядерную, которая способна дарить вещам, их живым формам – вечность, пребывание в модальности не-распада.

Одним словом, все концептуальные установки, все «совершенные» и остроумные стихотворения, все актуальное искусство, все остроумные и шокирующие спектакли, все научные достижения, если в них отсутствует энергия вечности – просто прах, кратковременный и иллюзорный, о котором в одной глубокой книге сказано, что это суета сует.

Мыльный пузырь формы становится вечно цветущим лотосом или васильком, если внутри у него творится и играет любовь его создателя, его отчаяние, ведущее к прозрению, его сострадание к людям и всему живому, его мука и его радость, его жажда правды, его прорыв к источнику всего этого и возвращение к неисчезающим в таком случае лимонникам и кленам и к бердяевскому коту на коленях, и к каждому человеку на земле.

«Если вы видите мир, он предстает в своей совершенной реальности. Если же вы не видите его, тогда он остается миром призраков и рассудочных представлений, миром рождения и смерти».

Видеть мир - это значит любить его любовью что «сильна как смерть». Это значит творить его не-распад.




Фото Германа Власоваскачать dle 12.1




Наверх ↑
Поделиться публикацией:
602
Опубликовано 11 май 2019

ВХОД НА САЙТ